Биометрия. СКУД и УРВ. https://mosmt-t.ru +7 (495) 685 93 17

П.С. ОНАФ Американская революция и национальная идентичность

Когда американцы провозгласили независимость, они не думали, что провозглашают создание новой нации. Слово “нация” могло тогда значить, как впрочем и сейчас, “значительную совокупность лиц”, или “людей”, или “народ”, составляющих “отдельное политическое государство... и занимающих определенную территорию”. Но это никоим образом не означает, что для революционных американцев было ясно, что они стали единым народом, “занимающим определенную территорию”. Если термин “политическая суверенность” был очень распространенным понятием в англоязычной политической культуре, то его применение к американским колониям было достаточно проблематичным . Притязания на равные права в империи утверждались на основании факта их существования как составной части более обширной британской нации, а не их бытия в качестве отдельного народа или народов. Заверения в верности Георгу III в период окончания “роялистской” фазы сопротивления, когда патриоты настаивали на своей покорности правлению парламента, подчеркивали эту тенденцию общности. С последующим прекращением этой верности королю неразвращенные британцы в Америке (неиспорченные остатки когда-то великого народа) утвердили-таки свою коллективную “суверенность” .

И все же при отсутствии общих связей с Британией для разбросанных на значительной территории, различающихся культурно, зачастую враждебных друг другу людей, населяющих преимущественно автономные колонии-государства, было трудно представить, что они составляли, в каком-то определенном смысле, единую нацию или один народ. Именно по этой причине космополиты-патриоты отождествляли свое дело не с особой нацией, а с общечеловеческой целью: их “новый порядок на века” будет отстаивать справедливые требования всех народов, всюду на Земле. Привлекательность этой формулировки заключалась в том, что она преодолевала (или замалчивала) необходимость определения и узаконения противоречивых требований определенных народов. Новый политический режим будет способствовать искоренению народами мира их исторической вражды. “Мы стоим на пороге политического тысячелетия, - с энтузиазмом провозгласил в 1796 г. один оратор-политик, - когда все нации объединятся в одну могучую республику!”

Вместо прославления своей новой национальной независимости революционные американцы проектировали видимую концепцию транснационального республиканского режима, который гарантировал бы основные права отдельных граждан и содействовал бы самоуправлению освободившихся народов или наций. При этом они ссылались на республиканское наследие, которое стало достоянием мировой общественной мысли, наследие, которое впоследствии было оттеснено появлением “современных” либеральных концепций мирового закона и порядка, существующих среди автономных национальных суверенностей . “Республиканский”, таким образом, мог означать как федеральный режим, объединяющий людей в союз гармонии и ненасилия, так же как мог означать и более знакомую идею политического сообщества, основанного на согласии отдельного народа. Во время разрыва с британским господством оба определения были значимыми для всех: республикански настроенные американцы отреклись от монархического правления, согласно известному выражению Джефферсона, чтобы установить новые правительства, “основывающие свою справедливую власть на согласии управляемых”. В то же время, вверяя их “Жизни... Благополучие и ...Святую Честь” один другому, делегаты со всего континента представили свое обвинение королю “в виде” фундаментального акта создания союза этих штатов .

Даже когда требования народного правления получили мощную теоретическую поддержку, конгрессмены отказывались от претензий на суверенность для отдельных народов, которых они представляли. Только когда они соединятся в союз, штаты приобретают власть или суверенитет согласно закону наций: таким образом, идея “нации”, в этом ограниченном, но существенно важном значении, была противоположностью революционной концепции “народа”, как законного, основополагающего источника власти в соответствующих штатах.

Концептуальный каркас, с которым имели дело Джефферсон и его друзья республиканцы, происходил не от скороспелого видения самостоятельности нации, а скорее всего от вигского патриотического сопротивления британским властям в годы накануне войны за независимость. Англизированную колониальную элиту непреодолимо влекло к идеям радикальных реформаторов в метрополии, которые отстаивали большую степень равенства и взаимности в более просвещенной имперской политической экономии. Эти идеи сохраняли свою применимость и после обретения независимости, особенно в требованиях периферийных регионов более равного представительства и более полного участия в процветании “восходящей американской империи”. Даже в XIX в. американские патриоты говорили об империи, а не о нации. В 1783 г. Джордж Вашингтон призвал своих соотечественников заложить “фундамент нашей империи”; “Гляди! гляди!” - вторил ему поэт Фрэнсис Хопкинсон, - “империя встает”. До тех пор пока Французская революция и партийная борьба 1790-х годов не усугубили неразборчивую англофобию, для американских патриотов было достаточно лишь осудить монархию, аристократию и связанное с ними разложение: они счастливо связывали их собственный имперский проект с его британскими предшественниками. Так, знаменитая речь “Соединенные штаты, вознесенные к славе”, произнесенная Эзрой Стайлсом в 1783 г., взывала к “американским сынам” Британии, наследующим “древние принципы свободы и доблести, спасти и восстановить седую почтенную голову наиболее славных империй на Земле!” Историки рассматривали такие словоизлияния как предчувствия будущей “manifest destiny” для континентального экспансионизма и претензий на гегемонию в полушарии - на мировую державу, - что характеризовало последующие периоды американской истории; упоминание Стайлсом англосаксонского гения свободы и самоуправления также предшествует расистской идеологии последующих защитников империализма, готовых взять на себя значительную долю бремени белого человека . Но как недавно показал Энтони Пегден, накануне Американской революции “империя” еще не имела таких зловещих ассоциаций для поклонников просвещенной колониальной и коммерческой политики Британии . Определив радикальный конституционный дефект в имперском правлении - развращенная и ненасытная администрация, которая была готова обогатить метрополию, низведя до положения нищих население далеких колоний, - американцы могли усвоить улучшенную республиканскую версию имперского идеала в проектировании процветания и свободы своего расширяющегося союза штатов. Революционеры представляли, что их сильно децентрализованный режим, федеральный “союз” самоуправляющихся республик стал ценным преемником Британской “империи” в Америке. Действительно, оба термина были взаимозаменяемы, как показал автор статьи в “United States Magazine” в 1779 г., когда он писал о “нескольких штатах в союзе империи” .

Американские революционеры не могли создать новую нацию, потому что их республиканская империя была установлена союзом свободных штатов, учрежденных отдельными народами, которые сами по себе были сформированы смешением поселенцев разных наций Европы. Либеральная политика иммиграции подорвала исторические национальные различия, которые усугублялись постоянными военными действиями в европейском мире. “Республиканские империалисты” поддерживали бы мир в пределах расширяющегося союза, обеспечивая равенство штатов и присваивая их атрибуты власти; “народы”, которые возникли как политические единицы при новых конституциях штатов, никогда бы не относились друг к другу как враждебные нации. Тем временем конгресс, представляя коллективно штаты перед внешним миром, действовал так, будто союз был нацией в обычном смысле. Доводы сторонников новой федеральной конституции, что предложенное ими центральное правительство, якобы возведенное на солидном и безопасном основании “народного суверенитета”, отражались в этом концептуальном замешательстве, соединившем “национальное” правительство и предположительно объединенный “народ” , который оно представляло, в противовес радикально уменьшающимся требованиям правительств штатов. Но логика таких аргументов оказалась менее убедительна для современников, для которых сложности и двусмысленности имперского правления были нормальным явлением, чем для нынешних комментаторов, которые воспринимают американскую нацию как нечто само собой разумеющееся.

Во время ратификационного конвента в Вирджинии антифедералист Джордж Мейсон думал, что достаточно будет просто заявить, что “это есть национальное правительство, а больше не конфедерация”, чтобы дискредитировать новый режим . Как ни полезно было бы для Джеймса Уильсона из Пенсильвании и его друзей федералистов предполагать, что предложенная конституция основана на народном согласии, они также признавали опасность играть на руку тем, кто, как и Мейсон, противился национальной “консолидации”. Не удивительно, что обе стороны изображали себя сторонниками федерального союза, истинными наследниками революционных усилий, стремящимися стать республиканцами и искупить грехи Британской империи. Федералисты предлагали не уничтожение правительств штатов, а свое более энергичное правительство в качестве необходимого средства сохранения союза в мире, который становился все более опасным. Со своей стороны антифедералисты должны были показать, что неудача в деле увеличения власти конгресса вовсе не вела к расколу союза и затем к передаче суверенной власти штатам. Таким образом, как федералисты нуждались в убеждении скептических избирателей в том, что население штатов не будет насильственно объединяться в единый народ, подчиненный (или подчиниться сам) всемогущему национальному правительству, так и антифедералисты отвергали обвинения в том, что их действительные планы включали преобразование союза штатов-республик в анархию независимых национальных суверенитетов.

В то время как “великое национальное обсуждение” вопроса ратификации конституции способствовало выражению американцами их коллективной идентичности как народа или союза народов, условия этого обсуждения (и предыдущий политический опыт, который эта дискуссия отражала) содействовали замалчиванию разговора о национальной принадлежности и поощряли участников обсуждения использовать положительные республиканизированные образы империи. Империя вызывала в памяти идеализированное прошлое, мировой порядок или политическую цивилизацию, подобную классическому Риму, обширный и поглощающий все на своем пути режим, распространяющий республиканские институты по всему континенту. Предлагая альтернативное видение республиканской империи, федералисты и антифедералисты одинаково противопоставили американский эксперимент самоуправления отсталой, подорванной войнами системе европейских суверенитетов.

Таким образом, имперская идея обеспечивала концептуальный каркас для представления о ярком и процветающем будущем, не скованном оскорбительными национальными различиями и беззаконным правлением королей-деспотов. Каждая сторона в обсуждении конституции обвиняла другую в предательстве этого представления о будущем. Будь то антифедералисты, обвинявшие федералистов в стремлении навязать единое “национальное” правительство отдельным штатам, или федералисты, осуждавшие в ответ антифедералистов за их желание разрушить союз, - итог был один и тот же: американский мир будет переосмысливаться в пределах привычных европейских образов. Американцы опасались потери их республиканских правительств штатов, так же как и федерального союза - республиканской империи, в пределах которой только и были возможны выживание и процветание штатов .

Имперская идея продолжала жить в Америке и после обретения независимости. В отличие от имевшего негативный оттенок понятия “нация”, которое противоречило основе универсализма революционеров, понятие “империя” вызывало только положительные эмоции для предприимчивого поколения. По словам ньюджерсийского поэта, “благословенна с миром и честью рожденная на западе империя...” Какие бы негативные ассоциации ни имело слово “империя” для революционеров, все они были сметены фактом уничтожения монархической власти и разрыва с Британией: ведь главный аспект движения сопротивления, ко всему прочему, заключался в том, что империя могла возродиться, искупив грехи министерской (затем парламентской, и наконец королевской) коррупции, так что британцы в самых отдаленных ее частях чувствовали бы себя в безопасности, не боясь за свои права, и все бы пользовались ее благами беспрепятственно . Вожди патриотов не предусматривали бы окончательного разрыва, на который они пошли весьма неохотно, если бы не верили в то, что американскому “остатку” Британской империи предначертано судьбой материализовать это видение мира, процветания и союза. К лету 1776 г. наиболее убедительный довод в пользу независимости был тот, что британский “тиран” уже разрушил связи, которые и составляли империю, самим фактом войны с Америкой. Его прежние подданные были поставлены перед выбором подчинения политическому “рабству”, т.е. антитезису самого их определения империи, или продолжения своей собственной имперской судьбы в качестве одной из “держав мира”. Отстаивая свою независимость, американские революционеры оправдывали имперскую идею, великое наследие античности и великую надежду прогрессивных и просвещенных народов всего мира .

Республиканская империя

Если новое американское политическое устройство понималось как “империя”, реформированное и республиканизированное для исполнения внутренне присущей ему тенденции к совершенству, то оно вовсе не являлось настоящей “нацией” в общепринятом смысле этого слова. Тем не менее широко распространенный энтузиазм по поводу новой республиканской империи и федерального союза, который придал этому режиму конституционную форму, обеспечили идеологическую систему, в пределах которой американцы определяли себя как один народ и тем самым выражали свою национальную идентичность. Таким образом, американский “национализм” утверждался на отрицании или преодолении национальных особенностей, избегая - так по крайней мере будут говорить последующие критики - теоретических трудностей в согласовании факта существования единого американского народа с наличием многих народов, которые составляли штаты-республики. Но следует подчеркнуть, что американские современники, которые пользовались имперской идеей, не страдали от диссонанса, вызываемого этой логической неувязкой: “расширяющаяся полития” Британской империи демонстрировала то, что правительственная власть могла быть рассредоточена на широком пространстве, а революционные деятели и теоретики разработали и оправдали существование конституционной системы, соответствующей этому опыту . Но из этого вовсе не следует, что космополиты-американцы, избегая национальных различий и органических связей, могли тем самым представлять себя только единым народом, да и то лишь в самом абстрактном, бескровном, безобидном виде.

Думая “имперски”, революционные американцы отождествляли себя с британцами, со всем их культурным багажом, в том числе и национальной гордостью . Независимые американцы избавлялись от некоторых, наиболее крайних и политизированных, проявлений этого отождествления, включая британский воинствующий и нетерпимый протестантизм. Но это осознание своего предназначения для свободы, для успеха в сохранении и улучшении британских моделей поддерживало почти расистское ощущение преемственности и связи с британской вигской традицией. Освобожденные от господства метрополии, американцы захватили и использовали имперскую идею многими конкретными и абстрактными способами. Несмотря на, или, как предполагал Токвиль, из-за различных местных привязанностей и институтов американцы приобрели отличительный и узнаваемый “национальный характер” . Эта возникающая национальная идентичность была не просто “вероисповеданием” или общим рациональным расчетом. Она также признавала наличие особых местностей (таких, как “страна” Джефферсона, Вирджиния) и была чисто имперской во всех ее видимых устремлениях.

И все же, если политические и конституционные споры “мыслящих революционеров” не привели к образованию нации, серьезные дебаты о характере политического режима, которые начались во время имперского кризиса, заставили колониальных американцев серьезно задуматься об их месте в большом мире. Как показал Джек Грин, предстоящая борьба между центром-метрополией и колониальной периферией не закончилась с принятием Декларации независимости. Но вытеснение метрополии и уничтожение королевской власти вынесли конституционные вопросы на первый план. Прежде всего революционные вожди искали народной поддержки для утверждения законной власти на колониальном уровне. Для большинства американцев континентальный союз был одновременно самоочевидной политической и военной необходимостью и основополагающим, а следовательно, неоспоримым условием более чем десятилетней агитации за имперскую реформу.

Во время имперского кризиса колониальные патриоты сопротивлялись тактике “разделяй и властвуй”, которая означала со стороны метрополии использование и эксплуатацию интересов мятежных колоний. Так, согласно такому воображаемому определению наказание Массачусетсу в виде “нестерпимых актов” 1774 г. рассматривалось как нападение на весь континент. Более того, карательные меры - направленные ли против отдельных колоний или против всех - противоречили значительно идеализированной патриотами абстрактной концепции империи как режима равных прав, взаимной выгоды и прогрессирующего улучшения жизни. Чем выше вожди сопротивления поднимали планку - от аннулирования специального законодательства до всеобщего отката к прежнему положению в 1763 г. и, наконец, к требованиям явных гарантий в новом межимперском договоре или конституции, - тем больше они подавляли и отрицали различия между собой.

Таким образом, имперский кризис привел к усилению у колониальных американцев чувства очевидной коллективной идентичности существования в империи. Но выражение имперской идеи в противовес действительным и воображаемым злоупотреблениям властей метрополии оставило американцев плохо подготовленными для установления нового имперского режима после обретения независимости. Главной помехой в этом проекте была вера патриотического руководства в то, что американский союз был беспроблемным, естественным и спонтанным. Это стало вдохновляющим мифом вигского движения сопротивления, мифом, который придавал импровизированным, внеконституционным формам революционных организаций, прежде всего тем же континентальным конгрессам, ауру законности. Именно это предположение нашло выражение в “военной ярости народа” 1775-1776 гг. Очевидный успех политической и военной мобилизации без конституционной санкции - в действительности, вопреки конституционным властям - предлагал мощную практическую демонстрацию широко распространенной среди народа привлекательности имперской идеи в ее постмонархиче- ской, республиканской форме.

Историки справедливо подчеркивают основную заботу американцев по поводу конституционного развития штатов в первое десятилетие независимости. Но они делают из этого неправильный вывод: цели революционеров были преимущественно местными и частными. Этот вывод явно совпадает с общепринятым в историографии акцентированием приоритета материальных интересов для этих сопротивляющихся налогообложению, своекорыстных индивидуумов. Вопреки этому я бы предположил, что сама распространенность и сила всеобъемлющих коллективных идентичностей - вначале в пределах Британской империи, а затем в американском союзе - фокусировали внимание революционеров на необходимости учреждения правительств колоний-штатов. Союз не нуждался в конституции (и не получил ее до ратификации Статей Конфедерации в 1781 г.) как раз потому, что он (этот союз) уже проявился с достаточной силой в преданности патриотов делу революционной войны. Вопреки этому юридические притязания, даже само существование новых штатов- республик были противоречивыми с самого начала войны. Неоднократные и часто безуспешные усилия авторов конституции Массачусетса, Нью-Гемпшира и других штатов завоевать народную поддержку даже во время самой войны дают основания думать, что американцы были значительно менее склонны мысленно отождествлять себя со своими местными сообществами, нежели с “Америкой” как единым целым. Превратности создания конституций штатов и юридические конфликты между штатами усиливали дух расчета среди местных политических предпринимателей, которые оправдывали себя провозглашением своей верности общему делу. Что это являлось общим делом, было само собой разумеющееся.

Широко распространенная интерпретация революционного периода предполагает, что накопившиеся политические и конституционные проблемы в штатах вынудили космополитическую элиту, все более возмущавшуюся крайностями народной власти, содействовать национальной конституционной реформе. Тем не менее я бы предположил, что законность и эффективность правительств штатов была всегда проблематичной, не в меньшей мере от того, что патриотически настроенные, но недоверчивые избиратели сопротивлялись стремлению местных элит консолидировать их преимущества под конституционным прикрытием. Мое намерение - не просто перевернуть традиционные ассоциации локализма, “демократии” и политики, ограниченной делами штата, с одной стороны, и космополитизма, “аристократии” и национальной политики, с другой. Но я действительно полагаю, что эти оппозиции серьезным образом вводят нас в заблуждение, ибо народная политика основывалась на осознании большего целого - империи, союза или нации - точно так же как и политика “националистских” элит. Знаменательно, что революционные американцы в основном медленно признавали необходимость того, чтобы дать их союзу конституционный базис или надстройку. Даже борясь за преобразование своих колоний в самопровозглашенные, самоуправляемые республики, они принимали имперский каркас как само собой разумеющееся.

Предположение о союзе было бы сильно оспорено в первые десять лет после обретения независимости. Усиливавшиеся очевидные трудности и в координировании военных усилий, и в переговорах, и в обеспечении удовлетворительного послевоенного соглашения заставили американцев пересмотреть характер их новой республиканской империи. Ко времени ратификационного кризиса появились две широкие позиции. “Националистские” защитники федеральной конституционной реформы искали пути сдержать опасные центробежные тенденции, накладывая новые ограничения на независимую власть штатов. Так, на Филадельфийском конвенте Джеймс Мэдисон требовал, чтобы штаты были подчинены центру, как графства в самих штатах, передавая свою собственную корпоративную идентичность недавно основанному союзу: “Безотлагательное создание законов с карательными санкциями для штатов как политических единиц - настоятельная необходимость” .

Такая крайняя федералистская позиция, от которой Мэдисон скоро откажется, представляла империю без провинций, как единое целое, где все части континента были бы равным и непосредственным образом представлены в новом национальном правительстве. Отвечая на это, антифедералисты настаивали на том, что союз выживет, если только целостность штатов, его составляющих элементов удастся обезопасить от “консолидации”. Их видение заключалось в образе империи без метрополии, добровольного союза без подчинения, основанного на широком распределении законодательной власти. “Единый законодательный орган”, писал “Агриппа” (Джеймс Уинтроп), не в состоянии “полностью учесть различные обстоятельства в разных частях очень обширного владения” .

Защитники обеих позиций - растворения колоний-штатов в большем имперском целом или сохранения корпоративных прав составляющих частей в децентрализованном добровольном союзе - могли привлекать авторитет англо-американских патриотов времен имперского кризиса. Вожди сопротивления требовали более полного участия и на более равных правах. Такая позиция могла повлечь более значительное, эффективное интегрированное американское присутствие в центрах власти метрополии (возможно, через участие в реформированном, по- настоящему имперском парламенте) или, согласно такой же логике, сохранение американских прав давало возможность требовать ясных конституционных ограничений для прямого, без посредников, исполнения власти метрополии на территории американских колоний. Полемисты- патриоты метались между этими крайностями, в зависимости от политических и идеологических превратностей, тем самым давая основания для министерских обвинений в оппортунизме и лицемерии. Но даже если приверженность этим позициям менялась, это как раз объяснялось неизменной решимостью патриотов добиться признания своего статуса в качестве свободолюбивых британцев. По мере углубления кризиса этот баланс сдвигался к более полному включению защиты прав и достиг апофеоза в корпоративных правах колоний. Но обе тенденции оставались в силе и после обретения независимости. Обширная имперская система представлений продолжала формировать понимание американцами их республиканского эксперимента.

Вера в длительность союза, наследие колониального американского опыта в Британской империи вначале отвлекали внимание от недостатков в деятельности конгресса и придавали его инициативам ауру законности. И все же, как мы видим, становление колониальных правительств вскоре высветило пределы власти новых штатов, какими бы “республиканскими” ни были их основания, и сделало необходимым принятие хоть какой-то федеральной конституции. Представление о том, что конгресс, будучи преемником власти короны, составлял истинную угрозу корпоративным правам штатов и свободам американских граждан, становилось все более неправдоподобным, особенно для самих конгрессменов. Возможно, как предполагали конституционные реформаторы, баланс сдвинулся уже далеко в пользу децентрализации и колониальных корпоративных прав. В условиях угрозы существования самой республиканской империи американцев наступило время оживить антикорпорационный импульс, который изначально породил движение сопротивления патриотов; союз должен быть сохранен, и это зависело от превращения его, хотя бы для некоторых целей, в единую систему, в которой могло бы законно осуществляться применение силы. “Есть только один вопрос, - настаивал представитель Коннектикута Оливер Эллсуорт, - будет ли это сила законов или сила оружия? Здесь нет другой возможной альтернативы. Откуда возьмутся те, кто противостоит действию законов? До каких крайностей они дойдут в сопротивлении законам? Необходимым следствием их принципов б>удет война штатов, одного против другого” .

В критический момент некоторые федералисты, следуя неотразимой логике своих аргументов, совершили концептуальный скачок от империи к нации, т.е. к идее империи без провинций, основанной на суверенитете единого народа, “свободном правительстве [с] энергией, достаточной, чтобы наполнить страну с таким обширным пространством” . Признавая вместе с Уильямом Сэмюелем Джонсоном, “что принцип насилия абсолютно необходим”, составители конституции в Филадельфии “сформировали одну новую нацию из индивидуальных штатов” . Для истинного республиканца такой режим должен был основываться на суверенной власти единой “нации” или народа. Но, как предположил на Вирджинском ратификационном конвенте Патрик Генри, федералисты поставили с ног на голову: “Кто уполномочил их использовать слова Мы, Народ, вместо Мы, Штаты?” В своем наглом утверждении верховной власти, наступал Генри, составители конституции пытались замолчать факт существования штатов и народов, которые населяли их, а затем своим собственным указом учредить существование единого американского народа .

Для скептиков-антифедералистов федералистская версия, или извращение, “народного суверенитета” была очевидной фикцией, созданной, чтобы оправдать учреждение “одного великого консолидированного Национального Правительства”. Соединяя “империю” и “нацию”, неблагоразумные антифедералисты вооружили своих противников мощными контраргументами, придавая требованиям суверенности штатов ауру законности, которой они никогда не имели во время мучительного перехода от колониального к независимому правлению. Настаивая на том, что факт самого выживания республиканской империи или союза зависел от сохранения корпоративных прав многих народов в соответствующих штатах, антифедералисты оживляли доводы колониальных патриотов, которые сопротивлялись реформам по централизации власти во время имперского кризиса. Усилия федералистов придать лоск централизации власти в предлагаемой конституции были, очевидно, направлены на прикрытие далеко идущих мотивов создания новой американской метрополии, согласно британской модели, с новым правящим классом, или “аристократией”, сосредоточенной вокруг квазимонархическо- го “двора” и распространяющей свои щупальца по всей империи.

Обе стороны в ратификационном споре демонстрировали явно показной, но свой собственный республиканизм. Они разделились по основному вопросу: как распределить власть в их новом политическом режиме. Федералисты предлагали волнующую картину империи без провинций. Настаивая на том, что консолидированное правительство неминуемо дегенерирует в тиранию, антифедералисты противопоставили свое видение империи без метрополии - децентрализованный, добровольный союз свободных республик. Эти отрицающие друг друга представления, нашедшие выражение в полемических перепалках вокруг предложенной конституции, сформировали последующие споры о ее интерпретации. Ратификационные дебаты поляризовали позиции по поводу характера американской империи, но также поощряли спорящих принимать и присваивать более эффективные доводы своих противников. Там, где результат был в их пользу, как, к примеру, в Коннектикуте, когда Джонсон объявил рождение новой “нации”, федералисты могли игнорировать своих оппонентов. Но в штатах с более сильной оппозицией, таких, как Вирджиния, федералисты должны были прокладывать соглашательский курс, завоевывая голоса уступками в критических концептуальных моментах своим оппонентам, смягчая впоследствии некоторые из своих опасений по поводу нового режима. Они обещали, что штаты останутся неприкосновенными, существенными компонентами новой системы. В действительности только конституция могла предохранить неминуемое падение союза и таким образом обеспечить существенные права и интересы штатов .

Одновременно поляризация и интерпретация конфликтующих концепций республиканской империи в ратификационных дебатах гарантировали то, что противоречивые вопросы по поводу федерации останутся центральными в американской политике и для последующих десятилетий. Сдерживая и фокусируя конфликты, эта зарождающаяся традиция конституционного соперничества имела интегрирующие, национальные последствия. Она также способствовала поддержанию имперского наследия старого режима, сохраняя основные, нерешенные вопросы о характере союза (и о характере народа или народов, которые населяли его). Парадоксально, но неудача неосторожных “националистов” добиться всеобщего одобрения предложения, что американцы составляли единый народ, означала то, что расширяющиеся круги политически активных граждан будут вовлекаться в этот спор и таким образом все больше осознавать себя как группу с общей трансцендентной идентичностью в пределах их общего имперского владения. Американская национальная идентичность возникла из имперской идеи: американцы были “народом”, идентичность которого основывалась на их неспособности и нежелании разрешить полярные претензии целого и его частей - фундаментальное противоречие их концепции самого союза.

От империи к нации

Империя обеспечила концептуальный каркас для возникшего осознания американской индентичности. Этот каркас сделал те же фундаментальные вопросы, направившие когда-то колониальных патриотов к независимости, убедительными и неотразимыми для последующих поколений. Очутившись лицом к лицу с продолжающимся противоречием между конфликтующими требованиями центра и периферии в расширяющейся республиканской империи, американцы как бы переживали вновь саму революцию в момент кризиса. Как и революционные отцы- основатели, современные патриоты понимали (или представляли), что они сталкиваются с могущественными внутренними врагами, которые готовы были пожертвовать общим благом во имя своих собственных эгоистических преимуществ. Таким образом, даже если память революции вызывала образы всеобъемлющего братства и союза, она учила молодых патриотов проверять патриотизм своих оппонентов и мобилизовываться против них.

Военный опыт усилил космополитические и континентальные представления как среди простых солдат, так и среди самозванной элиты офицерского корпуса . Движения войск привели солдат к знакомству с новыми местами и возможностями существования вдали от дома, придавая смысл их собственной ключевой роли в обеспечении американской независимости и расширении границ новой республиканской империи. Историки показали, что патриотическое изображение революции как народной войны вряд ли соответствует реальности. После первой вспышки энтузиазма наборы в армию и состояние духа резко упали и гражданские власти не хотели и были не способны обеспечить надлежащую поддержку увеличивающейся “постоянной армии”. И тем не менее мифический образ гражданина-солдата был, даже несмотря на эти грустные обстоятельства, все еще привлекательным. После окончательной победы и граждане, и солдаты нуждались в видении себя в ретроспективе едиными и неразличимыми - в качестве единого народа, героически страдающего и претерпевающего лишения и жертвы на поле боя, во время длинных тяжелых месяцев в Вэлли-Фордж и других лагерях войны, далеко от семей, которые отдали своих мужчин на войну.

Для многих американцев миф о гражданине-воине основывался на действительных фактах. Для многих других он предсказывал появление новой реальности. Солдаты (и офицеры), мобилизовавшиеся для оказания давления на непослушные правительства, чтобы добиться своих жалований и пенсий, получили практическое образование по предмету республиканского гражданства. Во время войны враждебные к налогообложению избиратели со своими сомнениями в профессиональной армии в основном и были виновны в большинстве страданий солдат, но демобилизованные (и значительно политизированные) солдаты преобразовали послевоенный электорат. Этот переход не всегда был гладким. В аграрных беспорядках в Массачусетсе и других штатах вчерашние солдаты, такие, как капитан Дэниел Шейс, направили народное сопротивление против налоговой и фискальной политики, которая, как им казалось, обеспечивает интересы коммерческой элиты, нанося оскорбления и вред сражавшимся патриотам и демонстрируя фиктивный характер их политического участия согласно новым законам. Возвращение лоялистов на выгодных для них условиях по Парижскому миру 1783 г. (но в зависимости от согласия правительств штатов) также вызвало сильные протесты у патриотов, которые сопоставляли заигрывание с врагами революции с пренебрежительным отношением к героям-солда- там. Итоговым следствием всех этих недовольств и беспорядка была политизация ветеранов, способствовавшая осознанию ими своих требований в качестве граждан как в штатах, так и в плохо очерченных пределах федеральной политики.

Требования против конгресса в пользу граждан-воинов, в основном представленные спекулянтами, скупившими у ветеранов по дешевке их бумажные облигации, сыграли известную роль в движении за национальную конституционную реформу. Являлись или нет эти спекуляции большой несправедливостью для солдат, вдов и сирот, как позже настаивали республиканские критики финансового плана Гамильтона, они повсеместно усилили самосознание ветеранов и, что не менее важно, самосознание тех, кто отождествлял себя с ними или выступал от их имени. Согласно новым федеральным конституционным решениям американцы вынуждены были осознать свою коллективную ответственность за их долги, символические или реальные. Воздаяние должного воинам, героям революции одновременно и неискоренимо становилось вопросом голого личного интереса, едва ли скрываемого фиговым листком патриотизма, и выражением коллективной идентичности. Впоследствии воин-гражданин воплощал саму революцию, становясь главным символом воображаемого сообщества, в пределах которого примирялись, или должны были согласоваться, частные интересы и идентичности. Конечно, конфликтующие интересы не могли исчезнуть в силу воображения. Противоречия между идеализированным образом революции как претворения в жизнь имперского видения патриотов и действительным миром политических конфликтов не разрушили этого образа. Наоборот, такие противоречия обеспечивали предлог для дальнейшей мобилизации, таким образом поддерживая дух 1776 г. и идею всеобщей имперско-национальной идентичности.

Солдаты становились избирателями, вынуждая американские правительства иметь дело с наследием народного участия в войне. Когда возникающие политические партии боролись за это наследие - за символическое владение самой революцией, избиратели становились солдатами. Мобилизация сторонников власти электората основывалась на широком спектре патриотических манифестаций, названных Дэвидом Уальдстрей- чером “политикой торжества ранней республики” . Начиная с массовой агитации против британских чиновников (и солдат) во время имперского кризиса, революционеры переводили идеологические абстракции в политические действия, захватывая улицы. Действуя на местном уровне, патриоты воображали себя частью имперского движения мирового исторического значения. Как показывает Уальдстрейчер, у патриотов ощущение сплоченности и единодушия, совместных действий во имя общего дела стало возможным благодаря печатным сообщениям о революционной активности на всем континенте.

Действуя самоосознанно на большой исторической сцене, патриоты выражали себя в революционных ритуалах, которые очень запоминались как раз потому, что были предсказуемы и четко сформулированы . Народное участие в революции приводило американцев к совместным действиям в разных условиях: на улице, в военном ополчении, в комитетах и конвентах, что стирало различия между солдатом и гражданином. Политическое действие сливалось, в процессе борьбы, с самой войной. Этот вдохновляющий миф о патриотическом единстве, согласно которому все хорошие американцы сражались в справедливой битве, придавал ауру законности народной политической мобилизации после войны, несмотря или, возможно, из-за усилий государства и национальной элиты ограничить политическую активность в пределах жестко определенных конституционных границ. Но в результате партийные руководители стали перекрывать кран в резервуаре народного патриотического чувства и действия. Когда будущее самой республики оказалось под угрозой, ее сторонники собрались для нового боя, приветствуя (или оркеструя) проявления революционной добродетели и бдительность в мобилизованном электорате.

Партийные связи опосредовались многими частными интересами и привязанностями в сложную децентрализованную федеральную систему, сталкиваясь с центробежными тенденциями, которые постоянно угрожали разорвать союз на части. Поддерживая патриотический настрой революции, партийная мобилизация способствовала тому, что американцы стали думать о себе в коллективном смысле слова, т.е. как об объединенном народе. В период “первой партийной системы” 1790-х годов федералисты и антифедералисты предлагали резко контрастирующие решения для спасения новой республиканской империи. Ни правящие федералисты, ни их оппоненты не признавали своего партийного характера. Все настаивали, что они являются истинными защитниками революции. Федералисты пытались спасти республику, придавая ее администрации достаточно “энергии”, чтобы отразить опасные внешние угрозы и подавить внутренние разногласия. Таким образом это предпочтение сильного унитарного национального государства, которое замалчивалось и маскировалось во время ратификационных дебатов, вышло на поверхность, убеждая возникшую оппозицию, что антифедералистские предупреждения по поводу аристократических и монархических намерений защитников конституции были более чем правильными. Партийные противники в их усиливавшихся спорах противопоставили друг другу свои истинные веру и патриотизм. Но сосредотачивая внимание общественности на нерешенном вопросе о фундаментальном характере союза и роли народа в достижении и сохранении независимости, и федералисты, и республиканцы воспитывали у американского электората чувство национального самосознания.

Вопросы о том, как быть с революционными долгами и как справедливее поступить с ветеранами, способствовали движению к национальной конституционной реформе и образованию первой оппозиции правительственной политике. Но так как новое правительство неумолимо вовлекалось в международные конфликты, вызванные Французской революцией, партийное противоборство все больше сосредоточивалось на том, как лучше подготовиться и оплатить следующую войну, а не прошедшую. Затянувшаяся вражда по поводу характера военных мер администрации возродила старое беспокойство о постоянных армиях, заставившее республиканцев утверждать, с учетом американского опыта в революции, что организация граждан-солдат в отряды ополчения - это лучшее обеспечение национальной безопасности в оборонительной войне (единственного рода войне, которую республикам и следовало вести).

Партийное участие в подготовительных вопросах, таким образом, привело республиканцев к квазимифической интерпретации революции как народной войны, предлагая их видение войны как модели и для военной мобилизации (при отсутствии истинной угрозы американской независимости), и для немедленной политической мобилизации для удержания англофилов-федералистов от риска вовлечения нейтральной Америки в наступательную войну против республиканской Франции. Республиканцы взывали к памяти имперского кризиса, когда агитация Сыновей Свободы и других групп сопротивления составила необходимое преддверие истинной народной войны: американский патриот был сначала гражданином, а затем солдатом. Федералисты, которые защищали более общепринятое объяснение готовности к войне, вспоминали революцию по-другому, подчеркивая печальную участь ополчений на поле боя и трудности установления дисциплины и порядка у граждан-солдат. В их описании патриот- солдат подчинялся верховной власти, с нетерпением ожидая победы, которая смогла бы обеспечить ему полное использование его прав гражданина .

В ретроспективе сильная и неотразимая привлекательность республиканской идеи гражданина-солдата кажется самоочевидной. Но следует подчеркнуть, что доводы федералистов были построены лучше в конце 1790-х годов, особенно в период квазивойны с Францией. Это ни в коем случае не предполагает, что республиканский образ всегда бдительного гражданина-солдата не захватил народного воображения. Действительно, я бы предположил, что такая лесть была выражением растущего отчаяния республиканцев в то время, как достижение их контроля над конгрессом и администрацией казалось довольно отдаленной перспективой. Сопротивление избирателей риторике республиканцев вовсе не происходило из неспособности предугадывать будущее или отбрасывать препоны иерархической политической культуры старого режима (хотя именно на этом, конечно, настаивали сторонники Джефферсона и последующие историки). Ветераны могли также помнить революцию как из-за ее неудач (оплатить и накормить армию или преодолеть эпидемию правовой и бюрократической неразберихи), так и из- за героического народного самоутверждения. Более существенным для наших целей было то, что концепция федералистов об унитарном американском государственном устройстве пользовалась широкой популярностью во времена национальных кризисов. Так как народ сплачивался вокруг общего дела революции, рассматривая конгресс как лидера, патриотические американцы смотрели на администрацию с надеждой на ее руководство и вдохновение. Это был краткий триумфальный момент для националистической версии американской республиканской империи, основанной как на могущественном государственном аппарате по современной британской модели, так и на сопутствующей посылке о том, что американцы составляют единый народ.

История внезапного упадка и поражения федералистов достаточно хорошо знакома . Неожиданный успех мирных инициатив президента Джона Адамса обещал конец квазивойне, делая подготовительные меры администрации ненужными, а усилия по подавлению уже слабой и деморализованной оппозиционной печати и избавлению республики от опасных иностранцев делали правдоподобными обвинения республиканцев в деспотических, монархических тенденциях правительства . В течение нескольких месяцев Джефферсон и его сторонники оказались на командных позициях в борьбе за поддержку народа. По мере переноса внимания от иностранных угроз к внутренней политике республиканцы преуспели в оживлении и использовании забот о правах штатов и гражданских свободах, которые вдохновляли патриотов в период имперского кризиса и антифедералистов во время ратификационных споров. Сравнивая нынешнюю федералистскую администрацию с прежним британским министерским руководством, республиканцы могли, наконец, избавиться от заезженного образа франкофилов и оппозиционеров сомнительного толка. Республиканцы представляли себя как второе поколение героев, патриотов образца 1776 г., связывая сопротивление центральным властям с преданностью высшему благу, с избавлением американской республиканской империи от коррупции и тирании метрополии. Оспаривая отождествление федералистами их администрации с “нацией”, Джефферсон настаивал, что союз основывался на американской приверженности “федеральным и республиканским принципам”, а не на их подчинении могущественному централизованному государству. Обращенная назад, к идеализированной концепции Британской империи, формулировка Джефферсона была ориентирована также на восприятие в будущем понятий “народ” или “нация”, отличных от правительства и поэтому служащих основанием законодательной власти любого правительства.

Джефферсон выразил свое видение республиканской империи в инаугурационном обращении (4 марта 1801 г.): американское правительство было “самым сильным... на Земле” как раз потому, что оно не концентрировало власть. Здесь, наконец, после “правления ведьм”, в период которого федералисты-“монократы” пытались построить могучее центральное правление на обломках гражданских свобод и прав штатов, наступило время исполнения видения патриотов: империя без метрополии. И все же это видение больше не основывалось, как это было для Джефферсона и его единомышленников - имперских реформаторов накануне обретения независимости, на утверждении всеобъемлющей британской нации. На этот раз он возводил надстройку империи на фундаменте радикально отличной американской национальной идентичности. Вызывая из прошлого образ мифического гражданина-воина, Джефферсон настаивал, чтобы каждый американец “по зову закона встал под знамя закона и встретил любые нарушения общественного порядка как свою личную заботу” .

Национальная идентичность

“Народ” в инаугурационном обращении Джефферсона - те же “братья”, связанные вместе по принципу преданности республиканизму. Этот его призыв отождествлял патриотов 1800 г. с революционными “сыновьями свободы”, которые стремились отстоять “права англичан” в борьбе против продажных министров и парламента. Для этого первого поколения патриотов призывы к правам составляли утверждение британской идентичности, которая бы включала и их самих, что совпадало с пределами империи. Но национальность завоевавших независимость американцев, оторванных от Британии, не была настолько очевидна: логика революционного республиканизма вела к появлению самоутвердившихся колониальных “народов” в составе очень непрочного союза. “Националисты” в федералистских администрациях 1790-х годов стремились противопоставить этим центробежным тенденциям создание для расширяющейся американской империи нового центра метрополии.

Сопротивляясь федералистскому наступлению, Джефферсон и его союзники-республиканцы настаивали на том, что они выступают от лица единого объединенного народа, существование которого не являлось функцией каких-то случайных конституционных уловок. Своевольные федералисты разрушили бы союз, делая из одного народа многие, в то время как уважение республиканцев “федеральных и республиканских принципов” сохранило бы союз. Но когда они соединили “Принципы 1798 г.” с “Духом 1776 г.”, республиканцы признали, что их верность принципам революции вовсе не сделала американцев единым народом. Напоминая и оживляя патриотический настрой революционных отцов- основателей, Джефферсон и его союзники предпочитали говорить от лица нации, которая не могла вписываться в какие-то особые конституционные формы: они взывали к равенству и союзу в империи, вдохновлявшим сопротивление колоний тирании метрополии в канун обретения независимости.

Настаивая на исторической борьбе за свободу, которая связывала последующие поколения американцев, патриоты-республиканцы придавали идее нации генеалогическое и эмоциональное измерение, противоречащее универсальной привлекательности просвещенных абстракций, которые они вызывали. Республиканцы приписывали понижение своей роли в 1790-е годы коварным чужеземным влияниям, которые проникли даже в сельскую местность через системы торговли и кредита. Их концепция “добродетельного народа в осаде” приняла таким образом отчетливый аграрный характер: истинными патриотами были свободные фермеры и землевладельцы, постоянно привязанные к земле; в отличие от них купцы следовали своим постоянно меняющимся интересам, поэтому у них не было страны, не было родины. Подчеркивая фундаментальные противоречия в американском обществе, воинственная оппозиция создала вдохновляющий образ единого народа, очищенного от “иностранного влияния” и преданного республиканским принципам. Как когда-то революционеры вынудили тори бежать из страны, так революционеры 1800 г. спасут республику от разложения, объясняя народу его истинные интересы - его существование как народа, располагающего своей собственной судьбой и делающего бессильными своих врагов-федералистов. А затем, заметил примирительно Джефферсон в своем инаугурационном обращении, мы можем “оставить их в покое как памятники, к которым ошибочное мнение может быть терпимо, когда ничто не мешает разуму свободно оспаривать любое мнение”.

Нация, которую Джефферсон представлял, объединялась на принципе гармонии и взаимосвязанных интересов. Она была однородной по характеру, обширной “семьей семей”, лелеющей наследие революционных отцов и в то же время с нетерпением ожидающей расселения по всему пустующему континенту. Тем самым образ этого особого народа отпечатывался и формировался землей, которой он “владел”, “дружески отделенный природой и широким океаном от убийственного хаоса на одной четвертой части земного шара; народа, чересчур абстрактно мыслящего, чтобы оценить деградацию других; владеющего избранной страной, имеющей достаточно пространства для наших потомков вплоть до их тысяча первого поколения” . Можно сказать, что без союза, навязанного господствующей метрополией или происходящего от связей с общим сувереном, республиканская империя Джефферсона была способна существовать, а тем более расти и процветать только в том случае, если американцы составляли единую нацию.

На протяжении затянувшейся революционной эры защитники прав колоний и штатов всегда оправдывали себя, связывая свои особые интересы с тем, что они называли истинными, постоянными интересами империи или союза как единого целого, единственным подходящим объектом для народного патриотического чувства. Когда отчаявшиеся республиканцы предприняли крайние меры сопротивления федерали- стам-централистам в 1790-е годы, включая аннулирование и развал союза, необходимость правдоподобного отождествления для них части и целого становилась все более неодолимой. Чтобы утвердить свои приоритеты, республиканцы должны были создать привлекательный образ американцев как нации, единственный законный объект их собственной патриотической преданности. Делая так, они придали абстракции или фикции “народного суверенитета” особенность и конкретность, которых у нее никогда не было, даже когда народы колоний- штатов мобилизовались для сопротивления британской тирании или для учреждения новых правительств.

Республиканская “революция 1800 г.” гарантировала, что национальное чувство, которое ее деятели возбудили и использовали, не будет постоянно сосредоточиваться на федеральном правительстве. Отвергая федералистскую версию консолидированного, “энергичного” постимперского режима, пришедшие к власти республиканцы поддерживали рассеянную и децентрализованную национальную идентичность, постоянно освежаемую мобилизациями избирателей, что возрождало революцию для подымающихся поколений патриотов. Их тщательно республиканизированная империя превратилась в нацию, когда американцы, сопротивляясь проискам могущественного центрального правительства, начали рассматривать себя в качестве народа.

Итоговые мысли

Что за народ были американцы? Эта статья предлагает только пробный концептуальный каркас для ответов на данный вопрос. Набрасывая схему будущего исследования, я бы настоятельно требовал освещения другого достаточно важного наследия имперской идеи: связи понятия империи с понятием (европейской) цивилизации в период, когда европейцы столкнулись с туземными народами и культурами на периферии их собственного мира. Для колониальных англо-американцев имперская идея обещала равенство и полное участие в цивилизации метрополии, выравнивая оскорбительные различия и иерархии, которые сдерживали людей на расстоянии от центра. Но преодоление различий между европейцами или между евроамериканцами на постимперском пространстве обострило различия между племенами индейцев и африканцами в неволе. Американская национальная принадлежность основывалась на утверждении границ между цивилизованными белыми, дикими туземцами и африканскими рабами, которые, казалось, должны были находиться в подчинении согласно самой “природе” и истории .

Американская национальная идентичность основывалась на расовой идентичности, которая сама являлась синтезом (часто нестабильным) “наций” и “рас” европейских иммигрантов, при том, что эти термины не были четко определены для современного употребления. Как показали недавние исследования, так высоко ценимая американцами “белизна” была случайным продуктом изменяющихся исторических обстоятельств . Статус “иностранцев” в новой республике долго оставался противоречивым после партийных конфликтов 1790-х годов, когда конфликты во внешней политике и споры по поводу натурализации вынесли этот вопрос на поверхность. Незначительный сначала приток, а впоследствии массовый исход европейских мигрантов стал важным аспектом для определения американской национальности .

И все же если, сталкиваясь с другими народами, американцам пришлось определять себя в знакомых генеалогических, квазиорганиче- ских, сентиментальных и романтических требованиях национализма XIX в., то они продолжали представлять себя в качестве текучего, универсального народа народов - “империю свободы”, - выходящего за пределы порочных национальных различий, которые поддерживали национальную вражду друг к другу у непросвещенных европейцев. Это понимание американской миссии, как освобождение нового мира от страданий и конфликтов старого, стало возможным благодаря периоду мира в Европе после 1815 г. и, казалось бы, безграничным возможностям Американского континента. Оно также поддерживалось народной памятью времен революции о том, что политика на выборах воспитывает избирателей. Американцы развили в своем сознании образ нации с особенной историей, постоянно возвращаясь к тому краткому периоду своего прошлого, когда революционеры-патриоты представляли, что они открывают новую просвещенную эпоху в истории политической цивилизации - эпоху, когда исчезнут все национальные различия. Это было видением универсальной империи мира и процветания, охватывающей последующие поколения американцев, которые восславят свою национальную идентичность.

Питер Онаф - один из самых первых и талантливых учеников Джека Грина. Когда в 1960-е годы еще молодой Джек Грин переехал со Среднего Запада в юго- восточный штат Мэриленд и стал профессором американской истории в одной из самых престижных исторических исследовательских школ восточного побережья США, в университете Джонса Гопкинса, никто не подозревал, что этот приезд положит начало настоящей историографической школе в политической истории ранней Америки, сформировавшейся в течение 70-80-х годов. Знаменитый исследовательский семинар по американской истории, основанный еще Фредериком Дж. Тернером и ставший впоследствии моделью для подобных семинаров во всех американских университетах в начале XX в., переживал свой подъем в 1970- е годы. Именно тогда студенты Грина, исследовавшие различные аспекты политического развития сначала американских колоний в рамках Британской империи, а затем уже молодой американской республики, смогли отстоять необходимость дальнейшего изучения политики, в противовес изучению одной лишь социальной сферы деятельности жителей ранней Америки, на исследовании которой категорически настаивали радикальные представители “новой социальной” истории. В то время такая позиция изучающих политические нюансы в ущерб социальным конфликтам рассматривалась как консервативная, что предполагало правую, а то и реакционную ориентацию ее представителей.

И тем не менее подобное увлечение политическими и юридическими проблемами экспансии молодых Соединенных Штатов на запад стало характерным для “левого” по своим политическим взглядам, но добросовестного ученика Грина, Питера Онафа, который начал занятия в аспирантуре со смелого доклада о торговле одного колониального Нью-Йорка в 1716 г., а закончил ее изучением юридических проблем функционирования первого союза всех американских штатов . После публикации своей второй книги, принесшей ему известность среди историков “ранней американской республики” , Онаф получил в 1989 г. приглашение на работу в Университет Вирджинии, основанный главным действующим лицом его изысканий Томасом Джефферсоном. Здесь он преподает американскую историю, а с 1995 г. становится деканом исторического факультета. В 1992 г. он организовал и провел одну из самых удачных научных международных конференций, посвященных шумному юбилею Томаса Джефферсона, юбилею, который с помпой отмечали в 1992-1993 гг. по всей Америке (не всегда удачно и объективно с научной точки зрения, но, как правило, логично с пропагандистской точки зрения прославления “отца-основателя”) .

Сейчас Питер Онаф работает вместе со своим братом, талантливым политологом Николасом Онафом, над новым исследовательским проектом, озаглавленном “Федеральный союз и современный мир”. Братья попытались осмыслить современный процесс пересмотра границ и “суверенитетов” с точки зрения длительной исторической перспективы периода модернизма, т.е. с конца XVIII в. Их проект сфокусирован на развитии международного права и современного понимания юридического оформления отношений между государствами в мире. Началом своего исследования братья Онафы положили изучение американского федерализма и его связей с европейской системой государств. Затем они сопоставляют возникновение стабильного международного режима в начале XIX в. с поражением “республиканского эксперимента” в американском правительстве времен Гражданской войны. И закончат братья Онафы свой проект исследованием международного права и определений национальных суверенитетов в современную постимперскую, постмодернистскую эпоху.

Предлагаемый материал Питера Онафа, с которым он выступал в апреле 1998 г. на исследовательском семинаре исторического факультета Университета Джонса Гопкинса, является частью амбициозного проекта историка и политолога Онафов. Это - попытка пересмотреть привычный анализ дискурса (“языка”) Американской революции. Питер Онаф выделяет в качестве главного языка, определившего движение первых лет истории США, язык империи (или “имперский дискурс”). Об идеологических предпосылках революции уже писали и Бернард Бейлин, и Гордон Вуд, и многие другие исследователи . Проблема определенного языка, формирующего ход исторических событий, была сформулирована в концепции “речевого акта” К. Скиннера и Дж. Поукока, популярной среди американских коллег Онафа в 70-х годах. Позже эта концепция была дополнена идеей “эпистем” и “дискурсов”, структурирующих и деструктурирующих реальность, концепцией, распространяемой американскими интерпретаторами работ французских мыслителей М. Фуко и Ж. Деррида .

Это приобрело особую популярность после перевода на английский язык в начале 1980-х годов известного выступления французского историка Франсуа Фюре против марксистского прямолинейного объяснения Великой французской революции XVIII в. как классовой борьбы. Фюре, пользуясь анализом революции как “продолжателя” дела централизации, начатого “старым порядком”, анализом, проведенным Алексисом де Токвилем еще в 1850-е годы, показал доминирующую роль идеологического фактора в развитии событий революции. По его мнению, идея непосредственного выражения “воли народа”, высказанная задолго до революции в работах Руссо, воспринятая позже французскими революционерами, сделала невозможным использование каких-либо либеральных, парламентских форм борьбы и объективно способствовала установлению террористического режима в революции. Несмотря на критику “идеологического монизма” Фюре, его интерпретация роли идеологических, и прежде всего дискурсивных, практик в истории оказала серьезное влияние на исследователей различных аспектов политики как сферы общественной жизни.

“Дискурсивные практики” находятся в центре внимания и Питера Онафа. Правда, он не ограничивается влиянием на ход событий одной идеологии. В его интерпретации “идеология империи” - это совокупность различных практик, систем ценностей и ориентаций, которая служит культурной матрицей, определяющей поведение американцев. Таким образом, Онаф расширяет ракурс “идеологического фактора” и превращает его в модус движения культуры ранней Американской республики. “Имперский дискурс”, который традиционно оценивался негативно всеми предшественниками Онафа в историографической традиции США, предстает в этом материале как созидательная, мобилизующая практика, положившая начало самой идеологии федерального союза. Публикуемый доклад Питера Онафа получил уже высокую оценку американских коллег. Думается, что российский читатель оценит по достоинству новую интерпретацию роли “идеологического фактора” в истории Американской революции.

Американская цивилизация как исторический феномен. Восприятие США в американской, западноевропейской и русской общественной мысли. - М.: Наука, 2001. - 495 с


2006-2013 "История США в документах"